Психологизм в произведениях А. П. Чехова

История русской литературы всегда опиралась на творчество тех художников слова, чей талант, поднявшись до высших мастерства, проявившегося прежде всего в способности писателя проследить динамику человеческой души в разных ее проявлениях и во всей ее глубине, используя при этом малую жанровую форму - рассказ. До этого автора литература не знала метода, который позволял бы анализировать мимолетные черты текущего бытия и в то же время давал бы полную, эпическую картину жизни. Чехову удалось осуществить это впервые.

Новая форма повествования предполагала, безусловно, и нового героя, совершенно не похожего на монументальные образы (такие, как Онегин, Печорин, Болконский, Каренина). Предметом интереса и художественного осмысления Чехова становится тот пласт действительности, который открывает читателю жизнь обыденную, каждодневную, часто проходящую мимо сознания большинства людей. Но ведь обыденность, по мнению писателя, и «творит личность», поскольку в судьбах людей ярких, необычных событий наберется не так уж много. И Чехов стремится обратить внимание читателя на отдельные дни и часы «маленького» обывательского существования, осмыслить их и помочь человеку жить осознанно.

В отличие от классических героев русского романа, живописных и скульптурных, персонажей Чехова легко «почувствовать», но трудно «увидеть». Такое впечатление возникает, в частности, потому, что писатель отказывается от традиционной портретной характеристики. Он ограничивается более или менее яркой деталью, доверяя все остальное фантазии своего читателя. Внимание писателя может быть сосредоточено на подробном описании вещей героя: калоши, очки, нож, зонтик, часы, халат, колпак. И только два - три портретных штриха: «маленький», «скрюченный», «лицо, как у хорька» (образ Беликова). Чехов высвечивает отдельные детали, а мы уже сами домысливаем, дорисовываем образ. И в этом нам помогает автор, раскрывающий характер своего героя во взаимоотношениях с окружающими, в мастерски выстроенных диалогах, с помощью внутреннего монолога.

В повествовании Чехова есть такая закономерность: чем богаче натура персонажа, тем живее воспринимает он окружающую действительность, тем непосредственнее его связи с миром, да и сама реальность предстает во всем своем многообразии.

В драматургии Чехова, где вместо установленного развития драматургического действия ровное повествовательное течение жизни, без подъемов и спадов, без определенным образом маркированного начала и конца. Ведь, как известно, Чехов полагал, что писателю сюжетом надлежит брать “жизнь ровную, гладкую, обыкновенную, какова она есть на самом деле”. Не случайно даже смерть героев или покушение на смерть у Чехова не должны задерживать на себе ни авторского, ни зрительского внимания, не имеют существенного значения для разрешения драматического конфликта, как это происходит в “Чайке” или “Трех сестрах”, где смерть Треплева и Тузенбаха остается незамеченной даже близкими людьми. Так основным содержанием драмы является не внешнее действие, а своеобразный “лирический сюжет”, движение души героев, не событие, а бытие, не взаимоотношения людей друг с другом, а взаимоотношения людей с действительностью, миром.

Такие произведения, в которых внутренний конфликт носит психологический характер и является определяющим в развитии событий, можно назвать психологическими пьесами. Как любой другой вид внутреннего конфликта, психологический функционирует на сюжетном уровне, т. е. выступает в качестве мотивационной основы драматического действия. Действие, в основе которого лежит внутренний конфликт, не предполагает полного разрешения противоречий с наступлением развязки. Она может знаменовать лишь разрешение внешней борьбы, но узлы внутренних проблем окончательно не развязываются. В этой связи показательны рассуждения В. Хализева о взаимосвязи природы конфликта и уровнях его функционирования. Ученый отмечает, что внутренний конфликт по природе субстанциален, а внешний - казуален.

В конце XIX века грандиозные задачи по воссозданию гармонии в мире и в душе человека неожиданно встали перед средним человеком, обывателем, именно он должен был теперь прорываться к вечным вопросам через то, что Метерлинк назвал “трагизмом повседневной жизни”, когда человек становится игрушкой в руках судьбы, но тем не менее стремится осознать себя в рамках Времени и Вечности. Все это привело к значительной трансформации внешнего конфликта. Теперь это -противостояние человека и изначально враждебного ему мира, внешних обстоятельств. И даже если появлялся антагонист, он лишь воплощал в себе враждебную действительность, окружающую героя. Этот внешний конфликт виделся изначально неразрешимым, а потому фаталистичным и максимально приближенным к трагическому. Трагизм повседневности, открытый “новой драмой”, в отличие от античной и ренессансной трагедии, заключен в осознанном и глубоком конфликте между личностью и объективной необходимостью.

Неразрешимость внешнего конфликта была изначально предопределена в “новой драме”, предрешена самой жизнью, он становился не столько движущей силой драмы, сколько фоном разворачивающегося действия и определял трагический пафос произведения. А подлинным стержнем драматургического действия становится внутренний конфликт, борьба героя с самим собой в условиях враждебной действительности. Этот конфликт, как правило, также неразрешим в рамках пьесы из-за внешних, фатально подчиняющих себе человека обстоятельств. Поэтому герой, не находя опоры в настоящем, чаще всего ищет нравственные ориентиры в неизменно прекрасном прошлом или в неопределенном светлом будущем. Неразрешенность внутреннего конфликта на фоне неразрешимого внешнего, невозможность преодолеть автоматизм жизни, внутреннюю несвободу личности - это все структурообразующие элементы “новой драмы”.

С. Балухатый отмечал, что драматизм переживаний и ситуаций у Чехова “создается по принципу неразрешения в ходе пьесы завязанных в ней взаимных отношений лиц”, таким образом, незаконченность воспринимается как идея творчества. Неразрешенность и неразрешимость конфликта ведет героев “новой драмы” к духовной гибели, к бездействию, душевной апатии, к состоянию ожидания смерти, и даже сама смерть не видится разрешением внутренних противоречий героя, поскольку гибель отдельного человека не является событием на фоне вечности, к постижению которой пробивается человек. Драматургический конфликт в реалистически-символическом направлении реализуется не столько в логике поступков действующих лиц, сколько в развитии глубоко спрятанных от внешнего взгляда мыслей и переживаний.

Отдельную психологическую категорию в психологизме Чехова составляет та легкость, с какой вообще логическая деятельность попадает в зависимость от эмоциональных состояний человека; а также легкость, с какой сравнительно общая оценка колеблется и аберрируется минутными эмоциями. Невидимый, могучий враг -- чувство магнетически определяет и смущает ход мысли большинства людей, и без того колеблющийся и произвольный, определяемый силой ассоциаций.

Всего сильнее страдает в этой анонимной борьбе оценка, которую дает жизни или людям такой бессильный, пристрастный ум. Оценка одного и того же положения, или человека, в особенности, -- постоянно колеблется в зависимости от настроения. Возможным становится это, очевидно, потому, что всякое положение, а особенно человек, имеют много признаков, которые надо разобрать не разлучая, для того, чтобы удовлетворительно оценить целое. Значит -- достаточно выхватывать отдельные признаки, чтобы стали возможными несколько неверных оценок. При чем часто, для такой односторонней оценки человек выхватывает из реального “пучка” признак и сам по себе ничтожный. Особенно же колеблется, и может быть неправильна оценка людей, как обладающих всегда очень сложной совокупностью признаков.

Своеобразие художественного мышления Чехова можно заметить и в оригинальной концовке его рассказов. Писатель не стремится удивить, поразить читателя перестановкой эпизодов, эффектной, непредвиденной развязкой событий. В рассказе «Невеста», например, по законам традиционной новеллистической композиции развязка должна была быть драматической -- бегство из дома героини, отказавшейся выйти замуж за своего жениха, и скандал. Однако в рассказе скандала не происходит. Фабула интересна для автора не движением событий, а движением внутренней жизни героини.

Чехов по-своему понимает роль фабулы в повествовании. Можно назвать рассказы, в которых событийность, по существу, отсутствует («Счастье», «На пути» и др.). Отсутствие действия, по мнению исследователей, как раз и обуславливает философское и поэтическое настроение этих новелл. Вместо «ударной» концовки Чехов как бы приостанавливает движение событий, предоставляя читателю возможность самому поразмыслить о жизни.

Как отмечают многие исследователи, чеховский психологизм близок к японскому мироощущению, в частности, его «пропуски» в описании внутреннего мира персонажей.

Тяга японцев к творчеству Чехова, его писательской личности органична. Она связана с их художнической натурой, их эстетическими представлениями о прекрасном.

Ноябрьская ночь.

Антона Чехова читаю.

От изумления немею.

Это трехстишие Асахи Суэхико из его книги «Мой Чехов». Чем же психологизм Чехова близок Японии?

Лаконизм чеховского рассказа, его мягкие тона, тончайшие нюансы, склонность писателя оставлять произведения недосказанными, а также внимание к деталям -- эта повествовательная манера, не привычная для западного читателя, для японцев была органичной. Чехов возводил краткость в своеобразный эстетический принцип, он говорил, что писатель должен не утопать в мелочах, а уметь жертвовать подробностями ради целого.В своей изобразительной манере Чехов всегда оставался верен принципу опоры на отдельные детали, на «частности». Из этих «частностей» у читателя складывалось представление о внутреннем состоянии чеховских героев, их переживаниях. Чехов писал: «В сфере психики тоже частности. Храни Бог от общих мест. Лучше всего избегать описывать душевные состояния героев…» Как известно, современная Чехову критика не сразу уловила новизну чеховского психологизма и высказывала предположения, что писателя вовсе не интересует психология его героев.

Нечто подобное случилось и с японским писателем Танидзаки Дзюнъитиро. Анализируя знаменитый роман Танидзаки «Мелкий снег» (1948), американский исследователь японской литературы Дональд Кин заметил зияющий пропуск в повествовании -- отсутствие психологической характеристики жизни героев. «Читая этот роман, -- писал Д. Кин, -- мы призадумываемся, обнаружив, что в мире чувств японцев есть незаполненное место. Писатель ничего не скрывает от нас и сообщает даже о том, какими зубными щетками пользовались героини. Однако в романе ничего не говорится о том, что испытывала Таэко, когда умер ее любимый. И нам начинает казаться, что, может быть, героине это было все равно. «Мелкий снег» -- трудный роман для европейского читателя».

Отмеченные американским исследователем особенности изобразительного искусства Танидзаки, не привычные для европейцев, в сущности, очень напоминают особенности чеховского психологизма, которые в свое время встретили непонимание его современников.

«Страдание, -- писал Чехов, -- выражать надо так, как они выражаются в жизни, то есть не ногами и не руками, а тоном, взглядом; не жестикуляцией, а грацией».

 
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ   Скачать   След >